Ужотка, предложил Афоньке довольно солидную работу. Для трактира “Свидание друзей” нужно было подновить десяток стершихся подносов. Клычков был в полосе деятельности и выполнил дело скоро и не без увлечения. Половину подносов он “разделал” по обычному шаблону, — “пустил” цветы, изобразил фрукты, — на других пяти нарисовал более замысловатую картинку. На фоне деревенского пейзажа были изображены телеграфные столбы, соединенные проволокой. В стороне стоял покосившийся верстовой столб, шел пешеход с клюкой, в небе летели птицы. На проволоке были привешены сапоги с подвязанным к ним письмом и рядом с ними рукавицы. Подпись внизу гласила: “дяде Агафону сапоги по телефону, а свату Евграфу — рукавицы по телеграфу”.
Подносы удались Афоньке и вышли один лучше другого. Подновленные, они смотрели, как новые. Артистическая работа произвела в трактире настоящую сенсацию. Много лестных для художника мнений высказали трактирные завсегдатаи и сверх обыкновения завели разговор об искусстве…
Вечером того же дня, по своему обычаю, в трактир пришел выпить чайку купец Дулин. Для поповки и всех кладбищенских обывателей это было хорошо известное имя. Дулин держал три ближайшие к кладбищу рыбные лавки и слыл большим богачом, хотя лавки славились товаром самого низшего сорта. Обыватели роптали. Но нельзя было ничего поделать с разжившимся купцом, не допускавшим возможности соперничества и полновластно царившим в околотке. Приходилось терпеть. Ушедшим из одной лавки Дулина нужно было идти к нему же, или ехать за тридевять земель.
Очень богатый, Дулин держал себя, как нищий. Чуть не двадцать лет носил он одно пальто и шапку, и не было ничего неправдоподобного в распространенном при кладбище анекдоте, будто однажды какая-то сердобольная подслеповатая старушенция подала в притворе купцу копейку на помин души. Старик плюнул, но переменил не одеяние, а только место в церкви. Не было в Дулине и соответственной осанки. Сутуловатый и невысокий, с худым, суровым лицом, с глазами, в которых отражалась вечная сосредоточенная дума, с болезненно сердито расположенными бровями и крепко сжатым ртом, он был на вид заурядным, затравленным жизнью мещанином. И страшен он был только для своих приказчиков, с которыми не говорил иначе, как ругаясь.
…
Вечером, проголодавшийся и измученный подозрениями и бранью, Дулин возвращался домой, злой, как дьявол, и вонючий, как рыба, которою были полны его лавки и думы. Перекусивши, он шел рассеяться в трактир в компании двух-трех завсегдатаев, товарищей по торговому делу. Дулин не питал к ним ни любви, ни привязанности, но привык к ним и мог относиться к ним без враждебности, потому что они не были его соперниками. И разговоры, какие велись за их столиком, украшенным дымящимся чайником, были деловые, практические разговоры, соответствовавшие его думам и носившие характер жалобы на людей и на торговлю.
Занявшись чаем вместе с мясоторговцем Ершовым и его старшим приказчиком, Дудин во время разговора о крахе одной крупной московской фирмы покосился на поднос и заинтересовался сапогами, повешенными на телеграфную проволоку. Он снял чайник на скатерть и приблизил поднос к подслеповатым глазам.
— Очень чудесно разделано, Матвей Васильич, — заметил приказчик. — Афоньки работа.
— Какого Афоньки?
— Чай, знаете, Матвей Василич. Клычков. Пьяница необрезанный. Тот самый, что на кладбище доски пишет. Большая, будем так говорить, способность у человека. На все руки. Парикмахеру так вывеску разделал, что отдай все. И парикмахера самого изобразил, как он гостя стрижет…
— Полезный человек, — уронил тяжеловесный Ершов. — Тебе бы, Васильич, его к себе приспособить. Вывеска-то у тебя на угловой лавке аховая. Полиняла.
— Денег стоит вывеска, Лука Лукич. А купило-то и притупило.
— Не тебе говорить, не мне слушать. Свой садок, небось, скоро откроешь?
— На сей предмет ничего не слышал… Ай в газетах пишут? В чужом-то кармане, верно, легко считать. Миллионы у купца Дулина, а на деле, — видит Бог! — как только концы свожу. Падает рыбное дело. Одна беда с лавками.
— Понес! А дом-от в Свином переулке кто приторговывал?
— Что дом? Особь статья дом. Чуть не даром человек отдавал, — как не поддержать разговору? Соблазнило. Ан дом-то вышел нестоющий… Насчет вывески, однако, скажу так: почему и не обновить вывески. Люблю, чтобы у меня все в порядке было, да и квартальный кивки делал. Была б цена подходящая… Зверь нонче человек пошел. Бога облапошить норовит… Как бы вора обокрасть — думает.
Разговор перешел на новую тему, но Дулин не забыл мимолетную мысль. Уходя, он подозвал к себе трактирного полового и спросил:
— Клычков бывает?
Половой не понял и переспросил.
— Дуботес! Не тем местом думаешь. Раззуй уши. Клычков в трактир захаживает?
— Как же-с, как же-с, Матвей Васильич. — Очень часто-с.
— Скажи ему, пусть-ка меня как-нибудь увидает. Дулину, мол, ты надобен… Дело, мол, есть…
…
Вечернее заседание в трактире “Свидание друзей” уже началось. Столики были наполовину заполнены. Это считалось нормою, и больше гостей не ждали. Трактир торговал небойко. Он стоял на тихом и сонном месте. Его орган пел уныло, и в его исполнении даже веселые песни выходили грустными. Точно в нем ныло разбитое сердце, уставшее от печальных картин, проходивших по улице смерти. Может быть, содержатель был не очень далек от правды, уверяя всех, что чуть не разорился на своем деле и бросит его, как только выйдет срок аренды. Кухмистерская, стоявшая рядом с кладбищем, подточила благополучие трактира и выпила его соки…
В числе завсегдатаев Лука Лукич Ершов с приказчиком уже с полчаса сидел за столиком, поджидая Дулина. На этот раз было особенно интересно повидать старого приятеля. Только недавно прослышал он о затее Афоньки. Возникала мысль, не узнал ли уже Матвей Васильич об этом случае и не конфузится ли он пожаловать на обычное вечернее чаепитие?
Но вот заскрипели деревянные половицы, и на чистую половину вошел Дулин. Кивнул старшему приказчику, осведомился: “Яршов здесь?” — и направился к приятелю.
— Запоздал малость, Лука Лукич.
Ершов вдруг залился смехом. Засмеялся и почтительный приказчик.
— Чудачок-покойничек, помер, а смеется. С того света, Васильич, пожаловал?
— Что больно весело живешь, Лука Лукич? С чаю ли? Про какого покойничка речь ведешь?
— А и впрямь ведь жив, — обратился Ершов к приказчику и захихикал. — Вот тебе и “бренный прах…” Покрепче, ай пожиже?
— Налей покрепче… Одначе, ничего не пойму. Хошь ты, Ларивон, скажи, в чем дело.
— Сказывали, вы, Матвей Василич, Богу душу отдали. Будто, говорят, уж и доска написана.
Дулин был чрезвычайно суеверен. Еще не сделав глотка чая, он вспотел. Брови его нахмурились, и косой взгляд скользнул по соседям.
— Будем потише… Мораль! Говори, Ларивон, толком… Какая доска? Где?
Ершову выпало удовольствие видеть впечатление, произведенное на Дулина первым сообщением о “дощечке”. Солидный купец бледнел и краснел. Ему было и стыдно, и страшно. Если это случайность, то не есть ли она предзнаменование конца? Если зловещая шутка, — то кто мог на нее дерзнуть?
— Чужой век заедаешь, что ни говори, — посмеивался Ершов. — Наафонил Афоня.
Дулина точно осенило. Если все так, как говорят, то, конечно, это не больше, как шутка Афоньки. Месть!.. Но знает ли он, с кем шутить?
Пропал аппетит у Матвея Васильича. С трудом выпил он стакан чаю, и то больше для “прилики”, и начал прощаться.
— Схожу — взгляну, пока не поздно. Узнаю, правду говорите, али заливаете. Может, пришла охота очки втереть.
Дулин подержался за руки собеседников и вышел.