Константин Коровин, Чуркин, 1933

Уговорился я с приятелями моими поехать на охоту в муромские леса. Что все в Москве сидеть? Поедем на Рождество на Касимовский тракт. Там постоялый двор и трактир купца Фураева. Я бывал летом проездом у него. Фураев человек хороший. В доме у него приветливо и уютно. Уху с расстегаями такую ел, что нигде и нет такой. В лесу стоит дом, на дороге. А внизу, под обрывом, течет широкая Клязьма. Ну и хорошо там. Звал меня Фураев в гости приезжать зимой. Говорил: “Вот уха-то зимой из налимов! Много их в неред зимой попадает. Приезжай на праздник. Угощу”. Ну, и решили мы поехать на Рождество втроем.

Вдруг впереди засветился огонек. Показался освещенный лунным светом постоялый двор купца Фураева.

   У крыльца большого деревянного дома фонарь на столбе освещал большое крыльцо с навесом. По широкой лестнице мы подошли к дверям трактира. Постучали. Никто не отворял. В окнах не было света. Возчик наш проехал в ворота двора.

   — Приехали, благодарю,– говорит Вася.– Никого. Тут подошел возчик и тихо сказал:

   — Слышь, ко всенощной уехали. Эвона, за десять верст к Пречистой.

   — Что ж делать? Мы иззябли. Не ночевать же здесь, наруже. В доме есть же кто-нибудь.

   — Да вот работник здесь,– говорит возчик.– Только в сенник спрятался. Боится. Говорит, знать, это Чуркин.

   В это время, мы слышим, отворяется засов в дверях трактира. И женщина с фонарем стоит на пороге.

   — Кто? Господи,– говорит она.– Вот эка радость, гости дорогие. Вот радость. Побегу сейчас. Хозяин-то и все ведь ушли из дому. Сказывать велели, ко всенощной… А они тут, внизу, у Клязьмы. В баню спрятались… Бают, Чуркин тройкой ездит тут. Вот сейчас побегу. Скажу. Идите в дом. Вот радость…

   И женщина побежала вдоль забора и скрылась за поворотом… Мы вошли в дом, зажгли лампы в большой комнате. Часы пробили десять. Пришел Фураев, жена, дочери, работник, и комната трактира наполнилась народом.

   — Вот рад,– говорит Фураев.– Вот гости, охотники. Эх, ну и уха будет. Вот радость. Ну, что налима набило в неред. Страсть сколько.

   — Лисеич, тебе охота будет,– обратился он ко мне.– И чего ты любишь — это устрицей зовешь. Грузди — гриб к грибу подобрал. Волвянки — прямо, как хрящ. Свинина во щах такая — ну! Хотели из городка гости приехать, купцы знакомые. Ну, вот праздник встретим. Рады все. Одно, чего это в тройке, вот прямо тут проехали впятером рожи — прямо как черти… Батюшки, думаю, что это. Не Чуркин ли? Погубит. Теперь неповадно: охотники — побоится… И у меня ливорверт есть — да ведь как в человека стрелять — не охота.

   В трактире Фураева чисто, тепло. Топится лежанка. Дочери накрывают большой стол. Хлопочет толстый Фураев. Ставит на стол ветчину, грибы, закуски разные. И в бутылках всякие настойки водки. Вася и мы сидим на лежанке.

   Столы накрыты. Фураев нарядился в новую розовую рубашку, жилет, цепочка большая, плисовые штаны. Дебелые дочери, румяные, в косы вплетены алые ленты, голубые платья в оборках. Хозяйка в шелковом красном повойнике. Работники в сапогах со скрипом. Двенадцать часов — праздник, разговенье. Все встали. У иконостаса лампады горят. Запел Фураев и все:

Рождество Твое,
Христе Боже наш,
Воссия мирове свет разума...

В это время за окнами дома загремели бубенцы, и к крыльцу подлетели тройки. Девицы вскрикнули. Приятель Вася схватил ружье. В коридоре послышался веселый смех, и в комнату ввалились приезжие со страшными рожами, все в масках. Сбросили шубы и пустились в пляс. Женщина, ловко притоптывая каблуками, пела:

Во трактире попляшу,
Сердце надрывается,
Не моя ль тут пьяница
В кабаке шатается...

— Эх, да это ты, Матреша,– сказал Фураев.– Напужали нас. Мы уж думали — Чуркин подъехал. Его тут видали надысь.

   — С праздником, Федор Васильевич,– снимая маски, приветствовали его приехавшие.– Мы из Суздали. Мы и в Гороховце были. Надо праздник начинать. Мы тоже в сумочку гостинцу захватили — бутылочку-другую, которая повеселей… Приехали и цыгане, а с ними — друзья, богатые купцы: женщины в шелковых платьях, нарядные, в больших платках, на руках сверкающие кольца. Праздник оживился. Все сели за стол, уставленный пирогами, всякой снедью, шипучей брагой. Выпивали, ходила чарочка, звенела гитара.

   Вдруг послышался стук в дверь, и на пороге появился человек высокого роста.

   На молодом бледном лице его остро блестели серые глаза. Он снял покрытую снегом шапку, и кудри рассыпались на лоб. Сказал:

   — Простите, что нарушаю своим непрошеным появлением ваше веселье. Позвольте согреться. Озяб ужасно. Я еду в Грезино к родным, к Курбатовым.

   Мы все приветствовали гостя, и он, сняв короткую шубку и перчатки, пошел к лежанке, сел на нее и опустил красивую голову.

   — Просим к столу. Пожалуйста, выпить надоть,– позвали его гости. Он скромно подошел к столу. Сел.

   Одет он был изысканно, в венгерку черного сукна, обшитую каракулевым барашковым мехом. В серо-темных глазах его была острота и горечь. Широкая грудь и плечи как-то выделялись. Цыганка Матреша встала и поднесла ему большой стакан водки. Он тоже встал и, взяв стакан, с улыбкою сказал:

   — Матрена Гавриловна, счастлив, что принимаю вино это второй раз из прекрасных ручек ваших.

   И лихо, залпом, выпил.

   Цыганка посмотрела на него с удивлением и сказала:

   — Я не знаю вас.

   — Вернее, вы забыли,– ответил вежливо незнакомец.

   — Не помню что-то.

   — А помните, вы так дивно пели раз на столе у “Яра”, в Москве? Помните перстень, который показал один…

   Матреша покраснела.

   — Ах,– сказала она.– Да это вы. Тогда студент были. Помню. Переменились. Тогда у вас усы были. Смеялись еще: ветром шинель подбита… Да, помню. Больше вас я не видала. А Рудаков-то помер, который был с вами. Ну, покушайте тут, у Федора Васильевича. Тута у нас не хуже “Яра” вашего, в праздник-то.

   Незнакомцу подали уху, пироги. Он ел, ни на кого не глядя.

“Какой красивый и особенный человек”,– подумал я. Что-то холодное было в дымчатых глазах, жутковатое. На столе появился большой самовар, варенье, пряники, лепешки. Сладкие наливки, вишневка, гости подвыпили, разговорились:

   — А что это за перстень, который у “Яра” показывали? — спросил кто-то. Незнакомец сдержанно улыбнулся.

   — А это очень серьезно, позвольте вам ответить… И встал.

   — Вот этот перстень,– показал он, подняв руку (на среднем пальце его красивой руки был большой перстень. Посредине перстня — гладкий черный камень). Если я надену его на палец вам или вам,– обратился он к гостям,– словом, всякому, кому я надену,– он покажет верно, сколько этот человек любил в жизни. Матрена Гавриловна знает. Ей мой перстень показал раз: один раз любила Матрена Гавриловна…

   — Правда, правда,– ответила цыганка.

   Кругом взволновались.

   — Этот перстень,– сказал незнакомец,– моего отца.– Он был охотник, здешние мы: Курбатов.

   — Знали,– сказал кто-то.– Владимирские. Померли только.

   — Однажды,– продолжал незнакомец,– близ Гороховца, отец поймал у Оки, на Клязьме, большого, в пуд, осетра. А в нем, когда его потрошили, нашли этот перстень. Он — старинный, времен Екатерины Великой. Когда на палец его наденут, то видно, на черном камне выступают чешуйки. Их число показывает разлуку и любовь.

   — Вот ловко,– кричат гости.– Надень мне.

   — И мне,– кричат кругом.

   Незнакомца окружили. Он ловко надевал перстень на пальцы: любопытно узнать. Поворачивал руку, глядел вбок. Мотя не дала руки. Сказала:

   — Боюсь.

   Он, осмотрев, золотым карандашиком писал в карманную книжку и давал, вырывая листки.

   — Прочтите потом,– говорил.

   У приятеля Коли что-то вышло много любви, на что он сказал:

   — Ерунда, ничего подобного.

   Незнакомец сунул записку в руку цыганки Моти, шепнул ей что-то на ухо, а всем сказал:

   — Прощайте.

   И вышел из-за стола:

   — Я должен ехать. Родные ждут меня.

   Быстро оделся. В дверях надел на кудрявую голову шапку, повернувшись, поклонился.

   — Благодарю вас,– сказал он.

   И, показывая всем на руке перстень, добавил:

   — Он правду говорит. И еще тем хорош, что верно мстит.

   И вышел. В окно было видно, как он быстро проскакал мимо окон на вороном жеребце.

   — Батюшки,– кричит вдруг одна купчиха.– Иде же кольцо мое, бриллиянт?

   — И у меня нет,– кричит другая.

   — А бумажник иде? — говорит купец.

   — Батюшки, и у меня нет,– где брошка?

   — Чего это?

   Гости взволновались, обыскивая себя. Мотя всплеснула руками.

   — Вот, вот… А я-то забыла… Когда у “Яра” он эдак кольцо надевал,– помню тоже, браслет пропал у гостьи. Ишь, записку мне сунул. Прочти, говорит мне, Мотя. Правду тебе говорю.

   — Читайте, читайте,– сказали кругом.

   Приятель Вася читает: “Брось его, Мотя. Зря себя губишь. Он дурак и вор. Брось. Чуркин”.

   Все ахнули. В это время распахнулась дверь, и в трактир вбежал исправник и за ним, в тулупах, с ружьями,– полицейские.

   — Замерз,– сказал исправник.– Обогреться. Вот замерз. Простите. Праздник нарушил. Где его, черта, найдешь. Сегодня, в вечер, монастырь ограбил. Настоятель и казначей приняли служку. Из Боголюбова прислали с подарками к празднику… Вот тебе и служка… Пустил настоятель, а он у казначея тридцать две тыщи свистнул. Да еще вороного жеребца с конюшни спер.

   — Он сейчас здесь был,– заговорили все.– Ваше благородие, вот только что… У всех кольца снял. Деньги отобрал. Вон тут, на вороном, в лес поехал. Пять минут, не более.

   — За мной,– крикнул исправник.

   Полицейские бросились наружу. По лесу раздался залп. Мой приятель Вася тоже стрелял в лес.

   — Эдакое дело,– сказал, вернувшись, исправник, сидя на лежанке и выпивая водку.– И где он переодеться-то успел. Мы и по следу гнали. Вот чего делается под праздник. Ну, что в лес стреляли. Дурацкое дело. Только что напугать. Что, мол, погоня за ним. А ему что? Как его поймать? Ему знать дают. У него много таких. За него вся голь. Сегодня он — монах, завтра — офицер. Бумаги — в порядке. В буфете — на станции — официант, купец, священник, матрос…

   Мы ушли в верхние комнаты, которые назывались господскими. Там было постлано сено. Мы заснули.

   Утром спустились вниз в трактир. Фураев поднес исправнику запечатанный пакет, говоря: “Почта привезла сегодня рано”. Исправник открыл пакет и вскрикнул:

   — Боже мой!

   “Вас уважаю, жалею, Федор Васильич,– читал он.– Вы — порядочный, порядочный человек. Меня, чего это, не найти вам. Три ружья беру, пришлю. Зря говорили. Все слышал. А колец не отдам. Особенно Афросимову не отдам. Он — плут. Простите за беспокойство. Чуркин”.

   — Чего ж это он про три ружья? — И позвал полицейских.– Ну-ка, сколько ружей у вас…

   Те замялись.

   — И не знамо дело, ваше благородие: трех не хватает. Почтальон не свистнул ли. Сидел у нас, грелся в ночи. Увез, может. Эдакое дело…

   — Ну вот,– сказал пристав.– Что я говорил. Он здесь был. Все слышал. Сегодня в отставку подам. С эдаким народом жулью — лафа.